Архипелаг ГУЛаг - Страница 47


К оглавлению

47
ным, не вторичным - само Солнце! само вечно живое Солнце! или его золотистую россыпь через весенние облака. Весна и всем обещает счастье, а арестанту десятерицей! О, апрельское небо! Это ничего, что я в тюрьме. Меня, видимо, не расстреляют. Зато я стану тут умней. Я многое пойму здесь, небо! Я еще исправлю свои ошибки не перед ними - перед тобою, Небо! Я здесь их понял - и я исправлю! Как из ямы, с далекого низа, с площади Дзержинского, к нам восходит непрерывное хриплое земное пение автомобильных гудков. Тем, кто мчится под эти гудки, они кажутся рогом торжества,- а отсюда так ясно их ничтожество. Прогулка всего двадцать минут, но сколько ж забот вокруг нее, сколько надо успеть! Во-первых, очень интересно, пока ведут туда и назад, понять расположение всей тюрьмы и где эти висячие дворики, чтобы когда-нибудь на воле идти по площади и знать. По пути мы много раз поворачиваем, я изобретаю такую систему: от самой камеры каждый поворот вправо считать плюс один, каждый влево - минус один. И как бы быстро нас ни крутили, - не спешить это представить, а только успевать подсчитывать итог. Если еще по дороге в каком-нибудь лестничном окошке ты увидишь спины лубянских наяд, прилегших к колончатой башенке над самой площадью, и при этом счет запомнишь, то в камере ты потом все соориентируешь и будешь знать, куда выходит ваше окно. Потом на прогулке надо просто дышать - как можно сосредоточенней. Но и там же, в одиночестве, под светлым небом, надо вообразить свою будущую светлую безгрешную и безошибочную жизнь. Но и там же удобней всего поговорить на самые острые темы. Хоть разговаривать на прогулке запрещено, это неважно, надо уметь, - зато именно здесь вас наверняка не слышит ни наседка, ни микрофон. На прогулке мы с Сузи стараемся попадать в одну пару - мы говорим с ним и в камере, но договаривать главное любим здесь. Не в один день мы сходимся, мы сходимся медленно, но уже и много он успел мне рассказать. С ним я учусь новому для меня свойству: терпеливо и последовательно воспринимать то, что никогда не стояло в моем плане и, как будто, никакого отношения не имеет к ясно прочерченной линии моей жизни. С детства я откуда-то знаю, что моя цель - это история русской революции, а остальное меня совершенно не касается. Для понимания же революции мне давно ничего не нужно, кроме марксизма; всё прочее, что липло, я отрубал и отворачиваля. А вот свела судьба с Сузи, у него совсем была другая область дыхания, теперь он увлеченно рассказвает мне все о своем, а свое у него это - Эстония и демократия. И хотя никогда прежде не приходило мне в голову поинтересоваться Эстонией, уж тем более - буржуазной демократией, но я слушаю и слушаю его влюбленные рассказы о двадцати свободных годах этого некрикливого трудолюбивого маленького народа из крупных мужчин с их медленным основательным обычаем; выслушиваю принципы эстонской конституции, извлеченные из лучшего европейского опыта, и как работал на них однопалатный парламент из ста человек; и неизвестно зачем, но все это начинает мне нравиться, все это и в моем опыте начинает откладываться.Сузи обо мне потом вспомнит так: странная смесь марксиста и демократа. Да, диковато у меня тогда соединялось.

Я охотно вникаю в их роковую историю: между двумя молотами, тевтонским и славянским, издревле брошенная маленькая эстонская наковаленка. Опускали на нее в черед удары с востока и с запада - и не было видно этому чередованию конца, и еще до сих пор нет. Вот известная (совсем неизвестная...) история, как мы хотели взять их наскоком в 18-м году, да они не дались. Как потом Юденич презирал в них чухну, а мы их честили белобандитами, эстонские же гимназисты записывались добровольцами. И ударили по ней еще и в 40-м году, и в 41-м, и в 44-м, и одних сыновей брала русская армия, других немецкая, а третьи бежали в лес. И пожилые таллинские интеллигенты толковали, что вот вырваться бы им из заклятого колеса, отделиться как-нибудь и жить самим по себе (ну, и предположительно будет у них премьер-министром, скажем, Тииф, а министром народного просвещения, скажем, Сузи). Но ни Черчиллю, ни Рузвельту до них дела не было, зато было дело до них у "дяди Джо" (Иосифа). И как только вошли наши войска, всех этих мечтателей в первые же ночи забрали с их таллинских квартир. Теперь их человек 15 сидело на московской Лубянке в разных камерах по одному, и обвинялись они по 58-2 в преступном желании самоопределиться. Возврат с прогулки в камеру, это каждый раз - маленький арест. Даже в нашей торжественной камере после прогулки воздух кажется спертым. Еще после прогулки хорошо бы закусить, но не думать, не думать об этом! Плохо, если кто-нибудь из получающих передачу нетактично раскладывает свою еду не во время, начинает есть. Ничего, оттачиваем самообладание! Плохо, если тебя подводит автор книги, начинает подробно смаковать еду - прочь такую книгу! Гоголя - прочь! Чехова - прочь! - слишком много еды! "Есть ему не хотелось, но он все-таки съел (сукин сын!) порцию телятины и выпил пива". Читать духовное! Достоевского - вот кого читать арестантам! Но позвольте, это у него: "дети голодали, уже несколько дней они ничего не видели, кроме хлеба и колбасы"? А библиотека Лубянки - ее украшение. Правда, отвратительна библиотекарша - белокурая девица несколько лошадиного сложения, сделавшая все, чтобы быть некрасивой: лицо ее так набелено, что кажется неподвижной маской куклы, губы фиолетовые, а выдерганные брови - черные. (Вообще-то, дело ее, но нам бы приятнее было, если бы являлась фифочка, - а может, начальник Лубянки это все и учел?) Но вот диво: раз в десять дней придя забрать книги, она выслушивает наши заказы! - выслушивает с той же бесчеловечной лубянской механичностью, нельзя понять - слышала она эти имена? эти названия? да даже сами наши слова слышит ли? Уходит. Мы переживаем несколько тревожно-радостных часов. За эти часы перелистываются и проверяются все сданные нами книги: ищется, не оставили ли мы проколов или точек под буквами (есть такой способ тюремной переписки), или отметок ногтем на понравившихся местах. Мы волнуемся, хотя ни в чем таком не виновны: придут и скажут: обнаружены точки, и как всегда они правы, и как всегда доказательств не требуется, и мы лишены на три месяца книг, если ещё всю камеру не переведут на карцерное положение. Эти лучшие светлые тюремные месяцы, пока мы еще не окунаемся в лагерную яму - уж очень досадно будет без книг! Но, да мы не только же боимся, мы еще трепещем, как в юности, послав любовную записку и ожидая ответа: придет или не придет? и какой будет? Наконец, книгии приходят и определяют следующие десять дней: будем ли больше налегать на чтение или дрянь принесли и будем больше разговаривать. Книг приносят столько, сколько людей в камере - расчет хлебореза, а не библиотекаря: на одного - одну, на шестерых - шесть. Многолюдные камеры выигрывают. Иногда девица на чудо выполняет наши заказы! Но когда пренебрегает ими, все равно получается интересно. Потому что сама библиотека Большой Лубянки - уникум. Вероятно, свозили ее из конфискованных частных библиотек; книголюбы, собиравшие их, уже отдали душу Богу. Но главное: десятилетиями повально цензируя и оскопляя все библиотеки страны, госбезопасность забывала покопаться у себя за пазухой - и здесь, в самом логове, можно было читать Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова и любой том из полного Мережковского. ( А иные шутили: нас считают погибшими, потому и дают читать запрещенное. Я-то думаю, лубянские библиотекари понятия не имели, что они нам дают - лень и невежество.) В эти предобеденные часы остро читается. Но одна фраза может тебя подбросить и погнать, и погнать от окна к двери, от двери к окну. И хочется показать кому-нибудь, что ты прочел и что отсюда следует, и вот уже затевается спор. Спорится тоже остро в это время!

47