И всё это - только легчайшая ступень предательства - отстранение. А сколько еще заманчивых ступеней - и какое множество людей опускалось по ним? Те, кто уволили мать Кавешан с работы - не отстранились? внесли свою лепту? Те, послушные звонку оперативника, кто послали Никитину на чёрную работу, чтоб скорее стала стукачкой? Да те редакторы, которые бросались вычёркивать имя вчера арестованного писателя?
Маршал Блюхер - вот символ той эпохи: сидел совой в президиуме суда и судил Тухачевского (впрочем, и тот сделал бы так же). Расстреляли Тухачевского - снесли голову и Блюхеру. Или прославленные профессора медицины Виноградов и Шерешевский. Мы помним, как пали они жертвой злодейского оговора в 1952 году - но не менее же злодейский оговор на собратьев своих Плетнёва и Левина они подписали в 1936-м. (Венценосец тренировался в сюжете и на душах...)
Люди жили в поле предательства - и лучшие доводы шли на оправдание его. В 1937 году одна супружеская пара ждала ареста - из-за того, что жена приехала из Польши. И согласились они так: не дожидаясь этого ареста, муж донёс на жену! Её арестовали, а он "очистился" в глазах НКВД и остался на свободе. - Всё в том же достославном году старый политкаторжанин Адольф Межов, уходя в тюрьму, произнёс своей единственной любимой дочери Изабелле: "мы отдали жизнь за советскую власть - и пусть никто не воспользуется твоей обидой. Поступай в комсомол!" По суду Межову не запретили переписку, но комсомол потребовал, чтоб дочь не вела её - и в духе отцовского напутствия дочь отреклась от отца.
Сколько было тогда этих отречений! - то публичных, то печатных: "Я, имя рек, с такого-то числа отрекаюсь от отца и матери как от врагов советского народа". Этим покупалась жизнь.
Тем, кто не жил в то время (или сейчас не живёт в Китае) почти невозможно понять и простить. В средних человеческих обществах человек проживает свои 60 лет, никогда не попадая в клещи такого выбора, и сам он уверен в своей добропорядочности и те, кто держат речь на его могиле. Человек уходит из жизни, так и не узнав, в какой колодец зла можно сорваться.
Массовая парша душ охватывает общество не мгновенно. Еще все 20-е годы и начало 30-х многие люди у нас сохраняли душу и представления общества прежнего: помочь в беде, заступиться за бедствующих. Еще и в 1933 году Николай Вавилов и Мейстер открыто хлопотали за всех посаженных ВИРовцев. Есть какой-то минимально-необходимый срок растления, раньше которого не справляется с народом великий Аппарат. Срок определяется и возрастом еще не состарившихся упрямцев. Для России оказалось нужным 20 лет. Когда Прибалтику в 1949 году постигли массовые посадки, - для их растления прошло всего около 5-6 лет, мало, и там семьи, пострадавшие от власти, встречали со всех сторон поддержку. (Впрочем, была и дополнительная причина, укреплявшая сопротивление прибалтов: социальные гонения выглядели как национальное угнетение, а в этом случае люди всегда твёрже стоят на своём.)
Оценивая 1937 год для Архипелага, мы обошли его высшей короной. Но здесь, для воли - этой коррозийной короной предательства мы должны его увенчать: можно признать, что именно этот год сломил душу нашей воли и залил её массовым растлением.
И даже это не было еще концом нашего общества! (Как мы видим теперь, конец вообще никогда не наступил - живая ниточка России дожила, дотянулась до лучших времён, до 1956-го, а теперь уж тем более не умрёт.) Сопротивление не выказалось въявь, оно не окрасило эпохи всеобщего падения, но невидимыми тёплыми жилками билось, билось, билось, билось.
В это страшное время, когда в смятенном одиночестве сжигались дорогие фотографии, дорогие письма и дневники, когда каждая пожелтевшая бумажка в семейном шкафу вдруг расцветала огненным папоротником гибели и сама порывалась кинуться в печь, какое мужество требовалось, чтобы тысячи и тысячи ночей не сжечь, сберечь архивы осужденных (как Флоренского) или заведомо упречных (как философа Федорова)! А какой подпольной антисоветской жгущей крамолой должна была казаться повесть Лидии Чуковской "Софья Петровна"! Её сохранил Исидор Гликин. В блокадном Ленинграде, чувствуя приближение смерти, он побрёл через весь город отнести её к сестре и так спасти.
Каждый поступок противодействия власти требовал мужества несоразмерного с величиной поступка. Безопаснее было при Александре II хранить динамит, чем при Сталине приютить сироту врага народа - однако, сколько же детей таких взяли, спасли (сами-то дети пусть расскажут). И тайная помощь семьям была. И кто-то же подменял жену арестованного в безнадежной трехсуточной очереди, чтоб она погрелась и поспала. И кто-то же, с колотящимся сердцем, шел предупредить, что на квартире - засада, и туда возвращаться нельзя. И кто-то давал беглянке приют, хоть сам эту ночь не спал.
Уже поминали мы тех, кто осмеливался не голосовать за казнь Промпартии. А кто-то же ушел на Архипелаг и за защиту своих неприметных безвестных сослуживцев. Сын в отца: сын того Рожанского, Иван, пострадал и сам за защиту своего сослуживца Копелева. На партсобрании ленинградского Детгиза поднялся М. М. Майснер и стал защищать "вредителей в детской литературе" тотчас же он был и исключен, и арестован. Ведь знал, на что шел!3 А в военной цензуре (Рязань, 1941) девушка-цензорша порвала криминальное письмо неизвестного ей фронтовика - но заметили, как она рвала в корзину, сложили из кусочков - и посадили её самоё. Пожертвовала собой для неизвестного дальнего человека! (И я-то узнал - лишь потому, что в Рязани. А сколько таких неузнанных случаев?..)
Теперь удобно выражаться, что посадка была - лотерея (Эренбург). Лотерея-то лотерея, да кой-какие номерки и помеченные. Заводили общий бредень, сажали по цифровым заданиям, да, - но уж каждого публично возражавшего тяпали в ту же минуту! И получался душевный отбор, а не лотерея! Смельчаки попадали под топор, отправлялись на Архипелаг - и не замучалась картина однообразно-покорной оставшейся воли. Все, кто чище и лучше, не могли состоять в этом обществе, а без них оно всё более дряннело. Эти тихие уходы - их и совсем не приметишь. А они - умирание народной души.