Поместясь теперь в одной с ним комнате, еще и койкой бок о бок, я мог узнать, что брезгливость, презрительность и раздражение - главные чувства, владеющие им в его положении заключённого. Он не только не ходил никогда в лагерную столовую ("я даже не знаю, где в нее дверь!") но и не велел соседу нашему Прохорову ничего себе приносить из лагерного варева - только хлебную пайку. Однако был ли еще хоть один зэк на Архипелаге, который бы так издевался над бедной пайкой? Беляев осторожно брал её как грязную жабу ведь её трогали руками, носили на деревянных подносах - и обрезал ножом со всех шести сторон! - и корки, и мякиш. Эти шесть обрезанных пластов он никогда не отдавал просившим - Прохорову или старику-дневальному, но выбрасывал сам в помойное ведро. Однажды я осмелился спросить, почему он не отдаёт их Прохорову. Он гордо вскинул голову с очень коротким ёжиком белых волос (носил их настолько короткими, чтоб это была как будто и причёска, как будто и лагерная стрижка): "Мой однокамерник на Лубянке как-то попросил меня: разрешите после вас доесть суп! Меня всего просто передернуло! Я болезненно воспринимаю человеческое унижение!" Он не давал голодным людям хлеба, чтобы не унижать их!
Всё это высокомерие генерал потому мог так легко сохранять, что около самой нашей вахты была остановка троллейбуса No. 4. Каждый день в час пополудни, когда мы возвращались из рабочей зоны в жилую на обеденный перерыв, - с троллейбуса у внешней вахты сходила жена генерала: она привозила в термосах горячий обед, час назад приготовленный на домашней кухне генерала. В будние дни им не давали встречаться, термосы передавал вертухай. Но по воскресеньям они сидели полчаса на вахте. Рассказывали, что жена всегда уходила в слезах: Александр Иваныч вымещал на ней всё, что накапливалось в его гордой страдающей душе за неделю.
Беляев делал правильное наблюдение: "В лагере нельзя хранить вещи или продукты просто в ящике и просто под замком. Надо, чтоб этот ящик был железный, да еще привинчен к полу". Но из этого сразу следовал вывод: "В лагере из ста человек - восемьдесят подлецов!" (он не говорил "девяносто пять", чтоб не потерять собеседников). "Если я на свободе встречу кого-нибудь из здешних и он ко мне бросится, я скажу: вы с ума сошли! я вас вижу в первый раз!"
"Как я страдаю от общежития! - говорил он (это от шести-то человек!). - Если б я мог кушать один, запершись на ключ!" Намекал ли он, чтоб мы выходили при его еде? Именно кушать ему хотелось в одиночестве! - потому ли, что он сегодня ел несравнимое с другими или просто уже от устоявшейся привычки своего круга прятать изобилие от голодных?
Напротив, разговаривать с нами он любил, и вряд ли ему действительно было бы хорошо в отдельной комнате. Но разговаривать он любил односторонне - громко, уверенно, только о себе: "мне вообще предлагали другой лагерь, с более удобными условиями..." (Допускаю, что им и предлагают выбор.) "У меня этого никогда не бывает..." "Знаете, я..." "Когда я был в Англо-Египетском Судане..." - но дальше ничего интересного, какая-нибудь чушь, лишь бы оправдать это звонкое вступление: "Когда я был в Англо-Египетском Судане..."
Он действительно побывал и повидал. Он был моложе пятидесяти, еще вполне крепок. Только одно странно: генерал-майор авиации, не рассказал он ни об одном боевом вылете, ни об одном даже полете. Зато, по его словам, он был начальником нашей закупочной авиационной миссии в Соединенных Штатах во время войны. Америка видимо поразила его. Сумел он там много и накупить. Беляев не снижался объяснять нам, за что именно его посадили, но, очевидно, в связи с этой американской поездкой или рассказами о ней. "Оцеп6 предлагал мне путь полного признания.7 Я сказал: "пусть лучше двойной срок, но я ни в чём не виноват!" Можно поверить, что перед властью он-таки не был виноват ни в чём: ему дали не двойной, а половинный срок - 5 лет, даже шестнадцатилетним болтунам давали больше.
Смотря на него и слушая, я думал: это сейчас - после того, как грубые пальцы сорвали с него погоны (воображаю, как он извивался!), после шмонов, после боксов, после воронков, после "руки взять назад!" - он не дозволяет возразить себе в мелочи, не то, что в крупном (крупного он и обсуждать с нами не будет, мы недостойны, кроме Зиновьева). Но ни разу я не заметил, чтобы какая-нибудь мысль, не им высказанная, была бы им усвоена! Он просто не способен воспринять никакого довода! Он всё знает до наших доводов! Что' ж был он раньше, глава закупочной миссии, вестник Советов на Западе? Лощеный белолицый непробиваемый сфинкс, символ "Новой России", как понимали на Западе. А что, если придти к нему с каким-нибудь прошением? с прошением просунуть голову в его кабинет? Ведь как гаркнет! ведь прищемит! Многое было бы понятно, если бы происходил он из потомственной военной семьи, - но нет! Эти Гималаи самоуверенности усвоены советским генералом первого поколения. Ведь в Гражданскую войну в Красной армии он наверно был паренек в лапоточках, он еще подписываться не умел. Откуда ж это так быстро?.. Всегда в избранной среде - даже в поезде, даже на курорте, всегда между своими, за железными воротами, по пропускам.
А те, другие? Скорее ведь похожи на него, чем непохожи. И что будет, если истина "сумма углов треугольника равна ста восьмидесяти градусам" заденет их особняки, чин и заграничные командировки? Да ведь за чертёж треугольника будут отрубливать голову! Треугольные фронтоны с домов будут сшибать! Издадут декрет измерять углы только в радианах!
А в другой раз думаю - а из меня? А почему бы из меня за двадцать лет не сделали такого генерала? Вполне бы.