Шли уверенно на материнство те, кто рассчитывали после освобождения соединиться с отцом своего ребенка. (И расчеты эти иногда оправдывались. Вот А. Глебов со своей лагерной женой спустя двадцать лет: с ними дочь, рожденная еще в УнжЛаге, теперь ей 19 лет, какая славная девочка, и другая, рожденная уже на воле десятью годами позже, когда родители отбухали свои сроки.) Шли и те, кто само это материнство рвались испытать - в лагере, раз нет другой жизни. Ведь это живое существо, сосущее твою грудь - оно не поддельно и не второстепенно. (Харбинка Ляля рожала второго ребенка только для того, чтобы вернуться в детгородок и посмотреть на своего первого! И еще потом третьего рожала, чтобы вернуться посмотреть на первых двух. Отбыв пятерку, она сумела всех трех сохранить и с ними освободилась.) Сами безвозвратно униженные, лагерные женщины через материнство утверждались в своем достоинстве, они на короткое время как бы равнялись вольным женщинам. Или: "Пусть я заключенная, но ребенок мой вольный!" - и ревниво требовали для ребенка содержания и ухода как для подлинновольного. Третьи, обычно из прожженных лагерниц и из приблатненных, смотрели на материнство как на год кантовки, иногда - как путь к досрочке. Своего ребенка они и своим не считали, не хотели его и видеть, не узнавали даже - жив ли он.
Матери из захи'днии (западных украинок) да иногда и из русских происхождением попроще норовили непременно "крестить" своих детей (это уже послевоенные годы). Крестик либо присылался искусно запрятанным в посылке (надзор бы не пропустил такой контрреволюции), либо заказывался за хлеб лагерному умельцу. Доставали и ленточку для креста, шили и парадную распашонку, чепчик. Экономился сахар из пайки, пекся из чего-то крохотный пирог - и приглашались ближайшие подружки. Всегда находилась женщина, которая прочитывала молитву (уж там какую-нибудь), ребенка окунали в теплую воду, крестили и сияющая мать приглашала к столу.
Иногда для мамок с грудными детьми (только конечно не для Пятьдесят Восьмой) выходили частные амнистии или просто распоряжения о досрочном освобождении. Чаще всего под эти распоряжения попадали мелкие уголовницы и приблатнённые, которые на эти-то льготы отчасти и рассчитывали. И как только такие мамки получали в ближайшем райцентре паспорт и железнодорожный билет, - своего ребенка, уже не ставшего нужным, они частенько оставляли на вокзальной скамье, на первом крыльце. (Да надо и представить, что не всех ждало жильё, сочувственная встреча в милиции, прописка, работа, а на следующее утро уже ведь не ожидалось готовой лагерной пайки. Без ребенка было легче начинать жить.)
В 1954 году на ташкентском вокзале мне пришлось провести ночь недалеко от группы зэков, ехавших из лагеря и освобожденных по каким-то частным распоряжениям. Их было десятка три, они занимали целый угол зала, вели себя шумно, с полублатной развязностью, как истые дети ГУЛага, знающие, почем жизнь, и презирающие здесь всех вольных. Мужчины играли в карты, а мамки о чем-то голосисто спорили, - и вдруг одна мамка что-то крикнула истошней других, вскочила, размахнула своего ребенка за ноги и слышно стукнула его головой о каменный пол. Весь вольный зал ахнул, застонал: мать! как может мать?
... Они не понимали же, что была то не мать, а мамка.
___
Всё сказанное до сих пор относится к совместным лагерям - к таким, какими они были от первых лет революции и до конца второй мировой войны. В те годы был в РСФСР только один, кажется, Новинский домзак (переделанный из бывшей московской женской тюрьмы), где содержались женщины без мужчин. Опыт этот не получил распространения и сам не длился слишком долго.
Но благополучно восстав из-под развалин войны, которую он едва не загубил. Учитель и Зиждитель задумался о благе своих поданных. Его мысли освободились для упорядочения их жизни, и много он изобрел тогда полезного, много нравственного, а среди этого - разделение пола мужеского и пола женского - сперва в школах и лагерях (а там дальше, может, хотел добраться и до всей воли, в Китае был опыт и шире).
И в 1946 году на Архипелаге началось, а в 1948 закончилось великое полное отделение женщин от мужчин. Рассылали их по разным островам, а на едином острове тянули между мужской и женской зонами испытанного дружка колючую проволочку.5
Но как и другие многие научно-предсказанные и научно-продуманные действия, эта мера имела последствия неожиданные и даже противоположные.
С отделением женщин резко ухудшилось их общее положение в производстве. Раньше многие женщины работали прачками, санитарками, поварихами, кубовщицами, каптерщицами, счетоводами на смешанных лагпунктах, теперь все эти места они должны были освободить, в женских же лагпунктах таких мест было гораздо меньше. И женщин погнали на "общие", погнали в цельно-женских бригадах, где им особенно тяжело. Вырваться с "общих" хотя бы на время стало спасением жизни. И женщины стали гоняться за беременностью, стали ловить её от любой мимолетной встречи, любого касания. Беременность не грозила теперь разлукой с супругом, как раньше - все разлуки уже были ниспосланы одним Мудрым Указом.
И вот число детей, поступающих в дом малютки, за год возросло вдвое! (УнжЛаг, 1948: 300 вместо 150), хотя заключённых женщин за это время не прибавилось.
"Как же девочку назовешь?" - "Олимпиадой. Я на олимпиаде самодеятельности забеременела". Еще по инерции оставались эти формы культработы - олимпиады, приезды мужской культбригады на женский лагпункт, совместные слеты ударников. Еще сохранились и общие больницы - тоже дом свиданий теперь. Говорят, в Соликамском лагере в 1946 году разделительная проволока была на однорядных столбах, редкими нитями (и, конечно, не имела огневого охранения). Так ненасытные туземцы сбивались к этой проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты.